"ПОСОХ МОЙ, МОЯ СВОБОДА..." (Линия судьбы в творчестве О. Мандельштама)

"ПОСОХ МОЙ, МОЯ СВОБОДА..."

(Линия судьбы в творчестве О. Мандельштама)

Автор - Е.Ю.Скарлыгина

В первоначальной реакции О.Манделыптама на революционные события 1917 г. отразились одновременно и осознание масштаба исто­рических перемен, и священный ужас, и горечь расставания с целой культурной эпохой — его духовной родиной. В "сумерках свободы”, когда ”не видно солнца и земля плывет”, поэт обращался к тем, ”в ком сердце есть”: "Мужайтесь, мужи”. На "скрипучем повороте руля” он и сам готов был попробовать удержать "корабль времени”, идущий ко дну [ 1],

Однако роковые предчувствия не обманывали О.Манделыптама. Вслушиваясь в гул и "шум времени”, он различал отдаленные "звуки омерзительного бала”, при которых "сорвут платок с прекрасной го­ловы” пророчицы Кассандры (стихи посвящены А.Ахматовой). Поэт прощался с величественным Петербургом — городом юности ("Твой брат, Петрополь, умирает!”), и уже в начале 20-х гг. пытался выра­зить наступающую немоту времени:

Не слышно птиц. Бессмертник не цветет.

Среди кузнечиков беспамя тствует слово, (130)

С особой силой эта трагическая немота передана О. Мандельшта­мом в стихотворении "Концерт на вокзале”, эмоционально связан­ном со смертью А.Блока и гибелью Н.Гумилева:

Нельзя дышать, и твердь кишит червями,

И ни одна звезда не говорит, (139)

Здесь запах роз соединяется с запахом гниения, появляются мо­тивы страха и чудовищного наваждения: "Я опоздал. Мне страшно. Это сон”. В целом же наступивший исторический период обозначен поэтом (в стихотворении ”В Петербуге мы сойдемся снова...”) как "черный бархат советской ночи” (где к очевидной по смыслу "ночи” добавлен "черный бархат” — знак траура, погребения), "бархат все­мирной пустоты” (небытие).

В одном из центральных стихотворений начала 20-х гг. ("Век”) поэт, давший потрясающий по своей силе образ раненого "века- зверя” с разбитым позвоночником и хлещущей "кровью-строитель- ницей”, не только задавал вопрос о том, кто же "сумеет заглянуть в зрачки” прежде гибкого и сильного зверя, но и как будто осознавал уже, что искупительной жертвы время требует от него, что ’’своею кровью склеить двух столетий позвонки” — это страшный жребий, выпадающий на его долю.

Поразительно, что в самом начале 1924 г., задолго до кровавой вакханалии 30-х гг., О.Манделыптам предвидел насильственный об­рыв своего поэтического голоса и неизбежную гибель:

Я знаю, с каждым днем слабее жизни выдох,

Еще немногооборвут Простую песенку о глиняных обидах И губы оловом зальют. (152)

Поэт писал об ’’умираньи века”, об ’’известковом слое в крови больного сына”, о ’’темени жизни”, которое сново принесли в жертву истории, но за всем этим проступала собственная судьба и глубоко

личностный выбор:

А мог бы жизнь просвистеть скворцом,

Заесть ореховым пирогом,

Да, видно, нельзя никак ... (160)

Признаваясь в том, что испытывает страх (’’Куда как страшно нам с тобой...”), подчеркивая хрупкость, физическую немощь и сла­бость своего двойника — ’’большеротого товарища”, ’’щелкунчика”, он понимал неотвратимость поединка с историей. Все настойчивее звучат в поэзии О.Мандельштама мотивы бегства от погони, неминуе­мого острога, нар, плахи, невозможности ’’спрятаться от великой му­ры”. В осеннем путешествии 1930 г. по Армении поэт пронзительно ясно осознает, что видит ’’дорожный шатер Арарата”, ’’каленый оре­шек” Эривани в последний раз (”Я тебя никогда не увижу, близору­кое армянское небо”). До боли щемящий образ беззащитного челове­ка, попавшего в тиски истории (”Я трамвайная вишенка страшной поры”), сопровождается в ’’московских стихах” 1931 г. горьким, пол­ным отчаяния признанием — ”И не знаю, зачем я живу”.

О.Манделыптам предпринимает даже попытку поэтического заве­щания: ’’Сохрани мою речь навсегда за привкус несчастья и дыма, // за смолу кругового терпенья, за совестный деготь труда”, но в этих строгих, чеканных, емких определениях чувствуется такая внутрен­няя сила и твердость, что прощание кажется явно преждевременным.

Трагедийная образность стихотворения ’’Ленинград” говорит сама за себя. Осознавая гибельность судьбы, поэт обращается к лю­бимому городу: ’’Петербург! Я еще не хочу умирать! У меня теле­фонов твоих номера!”, и само имя города — не Ленинград, а Петер­бург — словно отдаляет поэта от смерти. Но ’’вырванный с мясом звонок”, ’’черная лестница”, ’’кандалы цепочек дверных”, ’’зловещий деготь декабрьского дня” непоправимо искажают облик близкого прежде города, делают его враждебным и чужим.

Согласимся с С.Аверинцевым: ’’поэзия Мандельштама становится в начале 30-х г. поэзией вызова. Она накапливает в себе энергию вы­зова — гнева, негодования”, которая приводит к созданию ’’шедевра гражданской лирики” [2] — стихотворения ”3а гремучую доблесть грядущих веков”. Центральный образ Мандельштама, ”век-зверь”, превращается в образ ”века-волкодава”, бросающегося на плечи поэ­та. В открытом поединке О.Манделыптам готов принять смерть от равного, от человека, а не зверя, лишь бы ”не видеть ни труса, ни хлипкой грязцы, ни кровавых костей в колесе”. Это уже прямое об­личительное слово, направленное против тирании, насилия, безвин­ных жертв кровавой эпохи.

Лицемерие, ханжество, лживая трескотня пропаганды, призывы со стороны литературных властей и обслуживающей их критики быть как все, слиться с массами, полюбить коллектив, писать до­ступно и внятно рождают у О.Мандельштама зловещий образ вре­мени: ”Ты напрасно Моцарта любил: // наступает глухота паучья, здесь провал сильнее наших сил” (”Ламарк”). В ’’холоде простран­ства бесполого” уже невозможно различить ”ни поволоки искусства,

ни красок пространства веселого!” — им больше нет места.

Ночь на дворе. Барская лжа После меня хоть потоп.

Что же потом? Хрип горожан И толкотня в гардероб. (170)

(В последних строчках почти физически ощутима человеческая масса, те толпы, которые чуть позже, в ’’Канцоне”, будут названы О.Мандельштамом ’’убитыми, как после хлороформа”, ’’венозными”

и нуждающимися в кислороде).

Бал-маскарсю. Век-волкодав.

Так затверди ж назубок:

Шапку в рукав, шапкой в рукав

И да хранит тебя Бог. (1/0)

Но скрыться некуда и промолчать нельзя. Даже позиция личного неучастия в обступающей со всех сторон мерзости и подлости не мо­жет сойти с рук. И О.Манделыптам осознает себя солдатом, который ’’умрет как пехотинец”, ко ”не прославит ни хищи, ни поденщины, ни лжи”. Готовность ”с последней прямотой” сказать правду о вре­мени звучит в гордых и мужественных словах:

Я больше не ребенок! Ты, могила,

Не смей учить горбатогомолчи!

Я говорю за всех с такою силой,

Чтоб нёбо стало небом, чтобы губы Потрескались, как розовая глина. (181)

Отчаянно-дерзостный вызов судьбе (’’Держу пари, что я еще не

умер”) сопровождается предельным сосредоточением воли:

Не волноваться. Нетерпеньероскошь,

Я постепенно скорость разовью,

Холодным шагом выйдем на дорожку - Я сохранил дистанцию мою. (182)

Результатом этого вызова и решимости не уклоняться от поедин­ка стал политический памфлет ”Мы живем, под собою не чуя стра­ны” (ноябрь 1933 г.). Гибельности этих стихов О.Манделыптам не мог не осознавать (Б.Пастернак не случайно расценил их как ’’акт самоубийства” [3]). Однако он прочел их довольно значительному кругу лиц (10-20 знакомым и друзьям, по словам Н.Я.Манделыптам), и весь недолгий период своего ”московского злого жилья” предчувст­вовал возможность ареста [4]. Слова Б.Пастернака о ’’строчках с кровью”, которые ’’убивают, нахлынут горлом и убьют!” (”0 знал бы я, что так бывает...”, 1932 [5/), начинали буквально сбываться в судьбе О.Манделыптама. Поэтический дар властно требовал от него ’’полной гибели всерьез”, это был тот самый рубеж, когда действи­тельно ’’кончается искусство” и ’’дышат почва и судьба”.

Довольно широко распространено мнение, что в творчестве О.Манделыптама политические стихи о Сталине были случайными, ’’одноплановыми и лобовыми”, слишком прямолинейными, лишен­ными художественности (ссылаясь на оценку И.Эренбурга, Н.Я.Ман- делыптам и сама с ней соглашалась, Б.Пастернак также отказывался считать эти стихи принадлежащими поэзии [6J). Но совершенно оче­видно, что, не будь именно этих стихов, О.Манделыптам написал бы какие-то другие, столь же гибельные для него самого, но открываю­щие истину, что если эти стихи и случайны, то только в поэтике О.Манделыптама, но не в его судьбе. Кроме того, в убийственной по силе карикатуре есть своя образность, и связана она с тем, что О.Ман­делыптам увидел, понял и сумел выразить безобразное в русле един­ственно возможной для безобразного эстетики. Нарочито сниженная лексика (бабачит и тычет), какая-то телесная избыточность (тара­каньи смеются глазища — в вариантах: усища — 400), ”толстые пальцы”, которые ”как черви, жирны”, слова ”дсак пудовые гири”. Ка­кофония звуков создает атмосферу дьявольского шабаша, где ” полу­люди”, ”сброд тонкошеих вождей” издают нечеловеческие звуки: ”кто свистит, кто мяучит, кто хнычет” (19). Весь этот образный ряд связан с миром уголовной ’’малины”, в которой убийство — не просто норма, а услуга и удовольствие. Отметим попутно, что опреде­ление власти (’’власть отвратительна, как руки брадобрея” — ”Ари- ост”), дано О.Манделыптамом в том же 1933 г., несколькими месяца­ми раньше, и оно столь же телесно-конкретно, так же зримо — омер­зительно.

Только О.Манделыптам, единственный из современников, отва­жился на такие строки. И только он решил сорвать с тирана маску та­инственности, лишить его злой гипнотической силы, показать прими­тивность ’’кремлевского горца”, невозможность разговора с ним ”о жизни и смерти” (к которому в 1934 г. еще стремился Б.Пастернак [7J). Не ’’князь тмы”, а ’’односложный и угрюмый” фаэтонщик, ’’чум­ный председатель”, который ’’правит безносой канителью”, куда-то тимт коляску ”до последней хрипоты”, скрыв ’’ужасные черты” под ’’кожевенною маской” (”Фаэтонщик”) [8].

Да, вызов веку, судьбе, тирану был сделан. В феврале 1934 г. О.Манделыптам сказал ААхматовой при встрече: ”Я к смерти готов” [9]. Стихи на смерть А.Белога, написанные за месяц до этого разгово­ ра, стали для О.Манделыптама (как это уже отметили Н.Струве и САверинцев) реквиемом и АЗелому, и самому себе. Поэт использо­вал в них метафорический ряд, чрезвычайно близкий тому, который раньше соотносил с собой: ’’собиратель пространства”, ’’экзамены сдавший птенец”, ’’сочинитель”, ’’щегленок”, ’’дурак” (в колпаке юродивого) ’’бубенец”. Н.Струве цитирует очень важные строки из личного письма к нему Н.Я.Манделыптам: ”На вопрос, почему сразу столько стихов о Белом, О.Манделыптам ответил: ”Я, может быть, сам себя хороню” [ 10]. Грядущие пустота и чистота, ’’ледяная связь” со страной, уходящая в бесконечность, сиротство — все эти образы проецировались на его тогдашнее мироощущение.

Еще предстоит проследить, как отразилась судьба О.Манделыпта­ма в работе М.Булгакова над ’’Мастером и Маргаритой”, в творчестве Б.Пастернака. Однако первые наблюдения такого рода уже сделаны. Так, М.О.Чудакова предполагает, что содержание телефонного разго­вора Сталина с Пастернаком (1934 г.) и вопрос Сталина о Мандель­штаме: ”Но ведь он мастер, мастер?” — ’’могли повлиять на выбор именования главного героя романа и последующий выбор заглавия” (’’Мастер и Маргарита”) [11]. В.Борисов и Е.Б.Пастернак отмечают в связи со сценой смерти Юрия Живаго, что ’’образ ’’трамвайной смер­ти” поэта встречается в русской поэзии XX в. у О.Манделыптама (”Мы с тобою поедем на ”А” и на ”Б” посмотреть, кто скорее умрет”) [12]. Ю.ИЛевин в ’’Заметках к стихотворению Б.Пастернака ’’Все наклоненья и залоги” убедительно показывает, что ряд стихотво­рений Пастернака и Мандельштама 30-х гг. внутренне диалогичны по отношению друг к другу, а иногда содержат и элементы полеми­ки [13].

Ясно одно: трагическая судьба О.Манделыптама, приступы его душевной болезни, его стоицизм и сила духа при внешней, физичес­кой слабости, беззащитности и неустроенности не могли остаться вне поля зрения великих художников, переживавших свою тяжелейшую драму в отношениях со временем и тираном.

В начале 1930-х гг., также чувствуя духоту, ложь и фальшь времени (”Но как мне быть с моей грудною клеткой // и с тем, что всякой косности косней”), Б.Пастернак активно ищет контактов с со­временностью, чувствует себя ”в родстве со всем, что есть”, стремит­ся быть ”заодно с правопорядком” и, вопреки ’’пустозвонству во все века вертевшихся льстецов”, всматривается в ”даль социализма” и хочет ’’труда со всеми сообща”. По предельно искренней самооценке 1953 гг., содержащейся в письме к В.Ф.Асмусу, Б.Пастернак ’’был то­гда непоправимо несчастен и погибал, как заколдованный злым духом в сказке”. ’’Мне хотелось, — писал поэт, — чистыми средствами и по- настоящему сделать во славу окружения, которое мирволило мне, что-нибудь такое, что выполнимо только путем подлога. Задача была неразрешима, это была квадратура круга...” [14] (удивительно, что Б.Пастернак, оценивая 18 лет спустя личную ситуацию 1935 г., ис­пользует тот же, весьма редкий, глагол — ’’окружение мирволило мне”, — что и О.Манделыптам в ’’Стансах”, написанных в совершен­но других обстоятельствах в 1935 г.: ’’Моя страна со мною говорила, // мирволила, журила, не прочла”).

И только в 1946 г., когда тяжелейший душевный разлад и ’’бо­ренья с самим собой” были уже позади, а все муки, связанные с публикацией романа ’’Доктор Живаго” и последовавшей вслед за тем бешеной травлей поэта, были еще впереди, Б.Пастернак напи­сал ’’Гамлет” — первое в ряду стихотворений Юрия Живаго.

Поразительны внутренняя перекличка и созвучие отдельных мо­тивов в лирике О.Манделыптама 30-х гг. и в ’’Гамлете” Б.Пастерна- ка:

Гул затих...            ... какой-то неясный "шум времени" прояс­

нился, ушел...

"Холодным шагом выйдем на дорожку - Я сохранил дистанцию мою"...

"Ночь на дворе", "черный бархат всемирной пустоты"...

"И я один на всех путях",

"Барская лжа", "Бал-маскарад"

Жизнь прожитьне поле перейти... "Достигается потом и опытом безотчет­ного неба игра..."

Я вышел на подмостки...

На меня наставлен сумрак ночи... Я один...

Все тонет в фарисействе...

И, наконец, самые важные для нашего сопоставления строки:

Если только можешь, Авва Отче,

Чашу эту мимо пронеси...

О.Манделыптам, предвидя трагическую развязку в своей судьбе, словно молил Господа о том же: если не отменить, то хотя бы отсро­чить смертную муку. Его ’’советские стихи” 1935-1937 гг. —- свиде­тельство того, как обыкновенная человеческая слабость, страх и уста­лость могут брать верх над поэтом, оказавшимся в полной изоляции, нищете, в предощущении скорого конца. О.Манделыптам повторял как заклятье: ”Я должен жить, хотя я дважды умер,,,”, ”Я должен жить, дыша и большевея”, ”Люблю шинель красноармейской складки”, ”На красной площади всего круглей земля”, В поздний воро­нежский период его голос не раз срывался, фальшивил, это была то искренняя жажда самообмана, то самозашваривание и попытка вер­нуться в какую-то общую, простую жизнь, быть заодно со всеми. Это Мастер, который говорит: ’’Меня сломали. Мне скучно, и я хочу в подвал” [15], Это Иешуа, который просит Пилата не убивать его. Это Моление о Чаше, с которым не Христос, а человек, Художник, обра­щается к судьбе, к Богу. Быть может, он, этот Мастер, тоже ”не за­служил света”, но ’’заслужил покой” [16].

Но продуман распорядок действий.

И неотвратим конец пути...,

— написал Б.Пастернак (’’Гамлет”), и мы знаем, что поистине шек­спировская драма ’’художник и власть” была сыграна до конца. ’’Советские”, идеологически ’’правильные” стихи означали для О.Мандельштама насилие над собой. Искажение своего поэтического голоса, какую-то неверную ноту поэт сам зафиксировал в напряжен­ных строчках:

Скучно мне: мое прямое Дело тараторит вкось - По нему прошлось другое.

Надсмеялось, сбило осы (230)

Мыслью и страданием, борьбой с подступавшим безумием были наполнены дни О.Мандельштама в поздний воронежский период. И рядом со ’’Стансами” или стихотворением ’’Если б меня наши враги взяли...” в ’’Воронежских тетрадях” появлялись пронзительно ис­кренние строки, в которых слышалась мольба поэта о совсем иной жизни: ”На вершок бы мне синего моря, на игольное только ушко!”, ”Я молю, как жалости и милости, Франция, твоей земли и жимоло­сти”. Заглядывая в будущее, О .Мандельштам предвидел, что еш именем назовут улицу в Воронеже, писал о себе как бы уже со сто­роны, в третьем лице (’’Мало в нем было линейного, // нрава он не был лилейного”), но сейчас, при жизни, Воронеж осознавался им как зловещий, страшный город смерти:

"Пусти меня, отдай меня, Воронеж:

Уронишь ты меня иль проворонишь,

Ты выронишь меня или вернешь, -

Воронежблажь, Воронежворон, нож. .."(212)

В этом городе поэта окружают ’’переулков лающих чулки и улиц перекошенных чуланы”, и всю свою духовную муку, весь ужас одиночества О.Мандельштам воплощает в отчаянном крике: ’’Чита­теля! советчика! врача! //на лестнице колючей разговора б!” (237).

Все чаще ощущая себя тенью, которую ’’пугает лай и ветер ко­сит”, О.Мандельштам отказывается просить у этой тени милостыню. В стихотворении ’’Еще не умер ты, еще ты не один” он светло и торжественно пишет о человеческом достоинстве, о сути поэтичес­кого дара:

В роскошной бедности, в могучей нищете Живи спокоен и утешен.

Благословенны дни и ночи те,

И сладкогласный труд безгрешен. (231)

Эти стихи звучат столь просветленно, ясно и свободно, что не­вольно вызывают в памяти позднюю пушкинскую лирику: ”Не дай мне бог сойти с ума...”, ’’Элегия” (’’Безумных лет угасшее веселье”), ’’Бесы”, ’’Стихи, сочиненные ночью во время бессонницы”.

Страстную жажду жизни при абсолютно трезвом осознании неот­вратимости смерти нельзя не учитывать при восприятии ”0ды” Ста­лину. Конечно же, прав С.Аверинцев: ’’...работа над ’’Одой” не могла не быть помрачением ума и саморазрушением гения” [17]. По воспо­минаниям А.Ахматовой, О.Манделыптам и сам говорил об ”0де”: ”Я теперь понимаю, что это была болезнь” [ 18]. Восславив Сталина и его дела в январе-феврале 1937 года (период создания ”0ды”), поэт уже

15 марта 1937 г. написал строки, имеющие, вероятно, прямое отноше­ние к этому произведению:

Может быть, это точка безумия,

Может быть, это совесть твоя

Узел жизни, в котором мы узнаны И развязаны для бытия. (249)

И если в ”Оде” поэт говорил сдавленным голосом, то во всю мощь легких, ”на разрыв аорты” зазвучали ”Стихи о неизвестном солдате”, вновь поднимающие поэтическое слово О.Манделыптама вновь до глобальных исторических и философских обобщенйй, объ­емного зрения, пророческого звучания.

И в кулак зажимая истертый Год рожденья, с гурьбой и гуртом Я шепчу обескровленным ртом:

Я рожден в ночь с второго на третье Января в девяносто одном Ненадежном годуи столетья Окружают меня огнем. (245)

”Стихи о неизвестном солдате” — это приговор веку-зверю, лю­бому насилию и тирании, это последняя попытка вступиться за чело­века, чей череп, ’’звездным рубчиком сшитый чепец”, должен раз­виться ”во весь лоб — от виска до виска” — для жизни, а не для смер­ти. Неизвестный солдат — это сам поэт, ’’всех живущих прижизнен­ный друг”. Он помнит об ужасах первой мировой войны и провидит грядущую вторую мировую бойню, он знает о кошмаре массовых ста­линских репрессий и наступающего на Европу фашизма, он кожей своей и сетчаткой глаза чувствует ’’Аравийское месиво, крошево”, ’’свет размолотых в луч скоростей”. В этом апокалипсическом свете видны ’’протоптанные в пустоте” тропы ’’миллионов, убитых задеше­во”. Целокупное небо, которое в стихах, обращенных к Н.Штемпель, станет символом гармонии (’’Цветы бессмертны, небо целокупно...”), здесь названо ’’небом крупных оптовых смертей”.

Принеся себя в жертву, человек, у которого отнято все, кроме ’’шевелящихся губ”, прощался с жестоким веком, полыхающим огня­ми войн и залитым кровью бесконечного насилия. Линия судьбы неот­вратимо приближалась к трагическому финалу — лагерному этапу, мученической смерти и безымянной общей могиле. Стихи ’’советского цикла” 1935-1937 гг. были Молением о Чаше, последней попыткой от­срочить смерть за слово, а ’’Стихи о неизвестном солдате” стали по­следним, предсмертным ’’выпрямительным вздохом” Осипа Мандель­штама.

 

Категория: Литературные статьи | Добавил: fantast (25.07.2017)
Просмотров: 1893 | Рейтинг: 0.0/0