Рост национального самосознания в России в середине 19 века Оживлению культурной жизни русского общества и его идейному развитию во многом способствовал рост национального самосознания. Однако при господстве крепостного строя процесс национальной консолидации протекал замедленными темпами. Ему мешали и замкнутость барщинного хозяйства, и бесправие народа, и сословные привилегии дворянства, и его феодально-клерикальная идеология.
Крайне немногочисленная в то время дворянская интеллигенция не только была оторвана от народных масс, но даже кичилась этим, всячески подчеркивая свою обособленность от «простонародья». Некритическое заимствование внешних атрибутов западной цивилизации, слепое подражание вкусам, модам и манерам зарубежной аристократии усиливали отчужденность прослойки образованного дворянства от основной массы населения страны. Стараясь стать своим между чужими, оно оказывалось чужим между своими. По меткому выражению 6. О. Ключевского, «на Западе, за границей, в нем видели переодетого татарина, а в России на него смотрели, как на ...француза». У такого дворянина «манеры, привычки, понятия, чувства, самый язык, на котором он мыслил,— все было чужое, все привозное...» 1
Нам теперь даже трудно представить, до какой чудовищной степени доходил разрыв дворянской интеллигенции того времени со своим народом, с его культурой, национальными традициями. Один из образованнейших представителей сановной знати гр. А. Р. Воронцов в 1805 г. писал: «Россия, можно сказать, единственная страна, где пренебрегают изучением родного языка и где всё, что имеет отношение к отечеству, чуждо нынешнему поколению...»
С воцарением Елизаветы Петровны был положен конец засилью немцев, в петербургских салонах надолго утвердилось французское влияние. Оно было поколеблено лишь на исходе XVIII в., когда Франция оказалась объятой революционной бурей; русская аристократия была напугана декретами якобинского конвента. Тогда на некоторое время галломания сменилась в среде русской знати англоманией. Старая Англия, противостоявшая как утес революционному шторму, бушевавшему на континенте, привлекала симпатии всех титулованных и нетитулованных петербургских вельмож. По выражению современника, «Англия совершенно обворожила» и «молодых друзей» императора Александра I — Н. Н. Новосильцова и П. А. Строганова, и более зрелых его сотрудников — адмиралов Н. С. Мордвинова п П. В. Чичагова. О последних говорили, что, женившись на англичанках, они сами в душе стали англичанами и у себя дома все устроили на английский лад. Дань англоманству отдал даже наиболее либеральный из сановников Александра I М. М. Сперанский, который взял в жены дочь миссис Стивенс, служившей прежде гувернанткой в доме графини Шуваловой. Неприязненно относившиеся к Сперанскому консерваторы из числа столичных аристократов иронически усмехались по поводу того, что он, подражая британским лордам, требовал на завтрак «крепкий чай, хлеб с маслом, ветчину и вареные яйца», а на службу ездил, запрягая в экипаж «клячу с отрубленным хвостом».
Англомана-помещика той поры запечатлел в образе Григория Ивановича Муромского А. С. Пушкин на страницах повести «Барышня-крестьянка»: «Развел он английский сад... Конюхи его были одеты английскими жокеями. У дочери его была мадам англичанка. Поля свои обрабатывал он по английской методе...» Правда, увлечение английскими образцами обошлось Муромскому дорого — он вынужден был заложить имение в Опекунский совет. Сосед-помещик иронически заметил при этом: «Куда нам по-английски разоряться! Были бы мы по-русски хоть сыты».
Впрочем, период преклонения перед английскими обычаями был непродолжительным. Вскоре после отмены павловских указов, запрещавших носить французские шляпы и панталоны, англоманство русских дворян вновь сменилось увлечением парижскими модами.
Именно в первом десятилетии XIX в. французское влияние на культурную жизнь русского общества достигло своего апогея. При этом идейная направленность его несколько изменилась. Только сравнительно немногочисленная группа «ради-щевцев» во главе с В. В. Попугаевым и И. М. Борном продолжала оставаться верной идеям французских просветителей предреволюционной эпохи, да пытливая молодежь открывала порой томики Руссо, Мабли и Монтескье. Консервативно настроенному большинству русских дворян более импонировали рассуждения таких апологетов реакционного католичества, защитников монархии и проповедников провиденциализма, какими были Франсуа Шатобриан и Жозеф де Местр. Последний, кстати, прожил в Петербурге свыше 14 лет и сумел приобрести широкий круг знакомств среди столичной русской знати. По душе пришелся русскому дворянству и утвердившийся уже в наполеоновской Франции архитектурный стиль «ампир» с его внешней парадностью и подражанием зодчеству императорского Рима.
Немалую роль в распространении французского влияния в быту и языке русских дворян сыграли французские эмигранты-роялисты, нашедшие убежище в царской России. Некоторые из них, вроде герцога Эммануила Ришелье, занимали видные административные посты в государственном аппарате Российской империи и, пользуясь благосклонностью Александра I, покровительствовали своим соотечественникам. Эти французские эмигранты, естественно, сеяли повсюду страх и тревогу перед «революционной гидрой», чем способствовали процветанию самых реакционных убеждений. «Эмигранты набежали,— с возмущением писал Александр Тургенев,— нанесли и водворили у нас тысячи дотоле не знаемых нами предрассудков, разврата, бездельничества — словом, всего, что было скверного, гнусного и преступного во Франции».
Именно в это время знание французского языка стало, по остроумному выражению А. В. Никитенко, как бы «пропускным листом для входа в гостиную „хорошего тона“» ’. Вслед за столичными аристократами и провинциальные дворяне начали пересыпать свою речь галлицизмами, безбожно коверкая французские термины и без стеснения произнося их с «нижегородским» акцентом. Даже чиновники, прежде приправлявшие свои доклады и отчеты цитатами из священного писания, теперь щеголяли изречениями французских философов. П. А. Вяземский с усмешкой вспоминал о том, как во время богослужения в одной из московских церквей облаченный в ризу священник, проходя с кадилом в руке среди молящихся барынь, произносил вполголоса: «Пардон, мадам... Пардон, мадам...»
Для молодого поколения русской дворянской интеллигенции степень образованности определялась тогда прежде всего знанием французского языка и литературы. Вспомним Евгения Онегина, который!
...по-французски совершенно
Мог изъясняться и писал...
Вспомним характеристику, которая была дана Пушкиным героине «Рославлева» Полине: «Французская словесность, от Монтескьё до романов Кребильона, была ей знакома. Руссо знала она наизусть. В библиотеке нё было ни одной русской книги... Она сказывала мне, что с трудом разбирала русскую печать, и, вероятно, ничего по-русски не читала...»
Да и сам А. С. Пушкин, национальный русский поэт, начал свой творческий путь с того, что еще мальчиком, по примеру отца, стал сочинять стихи на французском языке. Комедии Мольера и басни Лафонтена были известны ему в оригинале еще с детства. На 11-м году он уже был «отличным знатоком французской литературы». В его лицейских юношеских стихах то и дело встречались имена Вержье, Парни и других французских поэтов.
Однако тот же молодой Пушкин испытывал на себе влияние и других факторов, отражая в своем творчестве крепнувшее в то время в русском обществе чувство национального достоинства. Отсюда его увлечение «державинской темой» — воспевание «славы россиян» и обращение к живительному источнику народного творчества для создания светлого гимна русской богатырской силе, олицетворенной в сказочно-романтическом образе Руслана. И так же как смешно было бы самого Пушкина изображать лишь робким учеником французских писателей, так нелепо и всю культурную жизнь русского общества пушкинской поры сводить только к восприятию идей и внешних форм западной цивилизации.
Напряженная политическая обстановка внутри страны и на международной арене неотвратимо выдвигала перед мыслящими русскими людьми вопрос о месте России в мировой истории, о путях ее национального развития и социального обновления. А это неизбежно возбуждало интерес к отечественной истории, ибо, как говорил Пушкин, «одна только история народа может объяснить истинные требования оного».
Не случайно к этому времени относятся энергичные поиски памятников древнерусской письменности, приведшие к открытию А. И. Мусиным-Пушкиным древнейшего списка Лаврентьевской летописи и «Слова о полку Игореве». И тогда же, став придворным историографом, начинает заниматься изучением русской истории Н. М. Карамзин, известный до того лишь своими сентиментальными повестями, а попечитель Московского университета М. Н. Муравьев выступает инициатором создания Общества истории и древностей российских.
Вместе с тем стремление осознать задачи, стоявшие перед русской нацией, выдвигало перед интеллигенцией вопрос о разработке правил и норм национального литературного языка. В 1804 г. учреждается словесный факультет Московского университета, где поэт А. Ф. Мерзляков с увлечением читает курс русской словесности и теории поэзии. Многочисленную аудиторию собирают и публичные лекции Мерзлякова, посвященные критическому разбору сочинений Хераскова, Державина и других русских писателей. Слушателям особенно нравилось, когда лектор сопоставлял произведения этих русских авторов с прославленными творениями зарубежных мастеров художественного слова. Большой вклад в изучение русской филологии внесло Общество любителей российской словесности.
В связи с проблемой становления национального литературного языка ученые стали усиленно интересоваться русским народным творчеством. Собиранием народных песен занялся на рубеже XIX в. А. X. Востоков, который в результате изучения русского песенного фольклора написал в 1812 г. теоретическую работу о законах русского стихосложения.
Вслед за сборниками народных песен и сказок, изданных в конце XVIII в. М. Д. Чуйковым, Василием Трутовским, Иваном Прачем, издал свой «Карманный песенник» поэт И. И. Дмитриев. Книга эта имела характерный подзаголовок «Собрание лучших светских и простонародных песен». Хотя творчество этого поэта было еще далеко от подлинной народности, он заслужил впоследствии похвалу В. Г. Белинского, который сказал: «В стихотворениях Дмитриева, по их форме и направлению, русская поэзия сделала значительный шаг к сближению с простотою и естественностью, словом — с жизнью и действительностью». Именно этим объясняется широкая популярность некоторых из его стихотворений. Так, песенку Дмитриева «Стонет сизый голубочек» распевали и в гостиной помещичьего дома, и на постоялом дворе, и в студенческой среде. И далеко не все, кто пел и слушал эту чувствительную песенку, знали, что автором ее был крупный чиновник, занявший потом высокий пост министра юстиции.
Интерес дворянской интеллигенции к народному эпосу нашел отражение в музыке и драматургии. В 1806 г. столичный зритель слушал оперу К. А. Кавоса «Илья-богатырь», либретто которой было написано И. А. Крыловым. А в следующем году восторженной овацией была встречена премьера трагедии В. А. Озерова «Дмитрий Донской».
То было время, когда неудачное для России течение воины с наполеоновской Францией крайне обострило национальные чувства. Героическая тема трагедии Озерова оказалась весьма созвучной патриотической тревоге, охватившей русское общество. Артист Яков Шушерин вспоминал потом об этом спектакле: «Все сердца и умы были настроены патриотически, и публика сделала применение Куликовской битвы к ожидаемой битве наших войск с французами».
В подобной обстановке все громче начали звучать голоса протеста против рабского подражательства иноземным образцам. Даже Карамзин, восторгавшийся в «Письмах русского путешественника» достижениями западной цивилизации, называл теперь попугаями и обезьянами тех своих соотечественников, которые «без всякой нужды коверкают французский язык, чтобы с русскими не говорить по-русски». «Не стыдно ли? Как не иметь народного самолюбия?» — с негодованием вопрошал он и тут же заявлял: «Наш язык..., право, не хуже других».
В стенах Московского университета тогда обострился давний спор о возможности преподавания всех предметов на руссном языке. Профессор И. А. Двигубский писал по этому поводу попечителю университета М. Н. Муравьеву: «...пока русский язык не будет в должном уважении у самих русских, до тех пор трудно произвести что-нибудь хорошее... В целой Европе может быть одна Россия не гордится своим языком» К
Жаркая дискуссия разгорелась в университете по вопросу об открытии кафедры славянских языков. Профессора-иностранцы во главе с лингвистом Буле резко выступали против учреждения такой кафедры. Студенты, разумеется, поддерживали передовую отечественную профессуру, выступавшую в защиту русского национального языка. Днем они шумно обсуждали эту проблему в университетских аудиториях, а вечером громко приветствовали с театральной галереи актеров, игравших популярные комедии «Урок дочкам» и «Модная лавка». Автор этих комедий И. А. Крылов остро высмеивал тех русских дворян, которые пытались слепо подражать языку и повадкам французских аристократов, забывая речь и обычаи своего народа.
Конечно, лидеры консервативного дворянства и представители прогрессивно настроенной интеллигенции выступали против Слепого преклонения перед Западом с принципиально различных позиций. Одни видели в распространении французского влияния угрозу проникновения в Россию революционных идей. Гр. Ф. В. Ростопчин обращался к царю с призывом «исцелить Россию от заразы..., выслать за границу сонмище ухищренпых злодеев, коих пагубное влияние губит умы и души немьтслящих подданных» русского монарха. В изданном в 1807 г. памфлете «Мысли вслух на Красном крыльце» он устами некоего «дворянина Силы Богатырева» предавал анафеме «молодежь, одетую и обутую по-французски», за то, что она «и словом, и делом, и помышлением становится французской». В том же духе высказывались церковники. Мракобесы, вроде адмирала А. С. Шишкова, которому даже Карамзин казался «якобинцем», славили русский язык за то, что в нем нет ненавистного крепостникам слова «революция», и ратовали за то, чтобы оно не было известно русским людям «даже на чужом языке».
Идея национальной исключительности России была едва ли не основным пропагандистским оружием консервативно-охранительной публицистики. В программных документах реакционных идеологов крепостничества и самодержавия — записке Н. М. Карамзина «О древней и новой России» и записке Ф. В. Ростопчина «О мартинистах»,— представленных царю в 1811 г., Россия противопоставлялась Западу как монолитпая держава, возглавляемая абсолютным монархом, опиравшимся на дворянство. Отсюда первейшей национальной задачей авторы этих записок считали сохранение и укрепление царского самодержавия и дворянских привилегий.
Иная концепция созревала в умах передовой дворянской интеллигенции, озабоченной прежде всего внешней опасностью, грозившей национальной независимости России вследствие расширявшейся наполеоновской агрессии в Европе. Военные неудачи, постигшие Россию в коалиционных войнах 1805—1807 гг., уязвляли национальное самолюбие. Юный Петр Чаадаев со слезами убежал из дома, чтобы не присутствовать на молебне по случаю заключения Тильзитского мира. По его мнению, было «недостойно русской политики раболепствовать Наполеону...» '.
По свидетельству французского посланника в Петербурге Савари, «ничто не могло сравниться с той непочтительностью, с какой русская молодежь отзывалась о своем императоре» после известия о Тильзитском договоре.
Передовые русские люди проникались глубоким сознанием справедливости национально-освободительных войн. Они горячо сочувствовали народам, боровшимся против наполеоновского владычества. В то самое время, когда Наполеон растоптал последние остатки независимости Нидерландов, молодой русский офицер Ф. Н. Глинка написал трагедию «Вальзен, или Освобожденная Голландия». Дух тираноборства пьесы отражал настроения лучшей части русского общества.
Очевидная неспособность царского правительства организовать отпор агрессору, попиравшему честь и достоинство европейских народов, усиливала оппозиционные настроения. Из уст в уста передавалась горькая шутка о том, что в России у власти стоят лица трех разрядов: одни хотят, но не умеют, другие умеют, но не хотят, а третьи и не хотят, и не умеют.
В итоге размышления относительно опасности, грозившей русской нации со стороны внешнего врага, способствовали осознанию коренных национальных задач в области внутренней политики, среди которых на первый план выдвигалась двуединая проблема ликвидации крепостного права и царского самодержавия. Недаром именно в это время русская прогрессивная публицистика обогащается такими сочинениями, как «О благоденствии народных обществ» В. В. Попугаева, «Об освобождении крепостных в России» А. С. Кайсарова и др.
Последующие события, связанные с нашествием Наполеона на Россию, усугубили различие в понимании перспектив национального развития представителями прогрессивных и консервативных кругов русского общества. Белинский был прав, когда писал: «1812 год, потрясши всю Россию..., возбудил народное сознание и народную гордость». Но крепостники-поме-тики видели смысл национальной войны в сохранении своего классового господства и крепостного права.
Мы останемся в надежде,
Что будем жить, как жили прежде...
— в таких не очень складных, но весьма недвусмысленных стихах выразил в 1812 г. кн. Николай Кугушев сущность идейно-политической программы дворянской реакции. «Мы называем народ русский великим — единственно по вере к богу и по верности к царю» ',— возглашал С. Глинка на страницах «Русского вестника».
Впоследствии литераторы-монархисты сочинили легенду о трогательном единении в 1812 г. всех сословий вокруг царского престола и его охранителей — дворян. М. Н. Загоскин прямо писал в предисловии к своему «Рославлеву»: «Я желал доказать, что хотя наружные формы и физиономия русской нации совершенно изменились, но не изменились вместе с ними наша непоколебимая верность к престолу, привязанность к вере предков и любовь к родимой стороне».
Совершенно иным было понимание национальной войны передовой русской интеллигенцией. Профессор А. П. Куницын, один из любимых учителей юного Пушкина, подчеркивал в своем известном «Послании к русским» освободительный характер Отечественной войны. «Умрем свободными в свободном отечестве!» — восклицал он. И если вспомнить, что Куницын был сторонником теории естественного права и противником всяческого деспотизма, то станет очевидным, что он призывал в данном случае к борьбе не только за национальную, но и за политическую свободу. Столь же широко толковал понятие «свободы» и будущий декабрист Федор Глинка, когда писал:
Пойдем, и в ужасах войны Друзьям, отечеству, народу Отыщем славу и свободу...
А его единомышленник Александр Бестужев даже датировал впоследствии 1812-м годом «начало свободомыслия в России».
«Крестьяне своим героическим сопротивлением французам... заслужили свободу»,— убежденно заявлял Николай Тургенев.
Именно это убеждение и породило в сознании передовых людей России ту революционную идею, которая была позднее воплощена в проекте «Конституции» Никиты Муравьева: «РусСкий народ, свободный и независимый, не есть и не может быть принадлежностью никакого лица и никакого семейства».
В обстановке всенародного патриотического подъема глубже осознавалась принадлежность к русской нации, на плечи которой легла тогда основная тяжесть борьбы против наполеоновской тирании на континенте. «...Сердца ваши связаны с нами священными, крепчайшими узами единоверия, родства и единого племени» обращался М. И. Кутузов к жителям временно захваченных врагом губерний России.
Идея единства русской нации неразрывно была связана с идеей патриотического долга перед ней. «Всякой истинный русский должен ощущать в сердце своем обязанность к отечеству»,— заявлял А. С. Кайсаров, руководивший в 1812 г. походной типографией Главной квартиры русской армии.
Разгром наполеоновского нашествия вызвал новый подъем национального чувства. «Хвала русскому языку и русскому народу!» — писал в те дни Пушкину его лицейский товарищ А. Д. Илличевский.
Однако радость победы над внешним врагом омрачалась тем, что внутри страны все осталось по-старому. Постепенно многие приходили к мысли, что далеко не все национальные задачи решены с изгнанием наполеоновских захватчиков.
«Для того ль освободили мы Европу, чтобы наложить цепи на себя? Для того ль дали конституцию Франции, чтобы не сметь говорить о ней, и купили кровью первенство между народами, чтобы нас унижали дома?»1 2 — эти слова декабриста А. А. Бестужева выражали настроения многих его сверстников и единомышленников.
Убедившись во время войны в неспособности царизма обеспечить независимость русской нации, передовые русские люди тем более не верили в его решимость повести Россию по пути социального прогресса. Вывод напрашивался сам собой — царизм служит помехой национальному развитию. В революционном катехизисе Сергея Муравьева-Апостола этот вывод формулировался так: «От того-то русской народ и русское воинство страдает, что покоряются царям».
Но помехой прогрессу русской нации служил не только царизм. Многие разделяли мнение И. Д. Якушкина о том, что «крепостное состояние людей» представляет «преграду... общественному образованию России». Отсюда, естественно, возникала мысль о необходимости ликвидации не только царского самодержавия, но и крепостного права. Итак, война 1812 г. углубила идейное размежевание в русском обществе. После войны крепостники для сохранения своего господства прибегли к аракчеевским шпицрутенам, военным поселениям, теории официальной народности. Их идейные противники перешли от осуждения крепостного права и царского деспотизма к революционной борьбе за уничтожение этих отживших институтов. И в том, что такая борьба с каждым десятилетием нарастала, наиболее ярко проявлялся рост национального самосознания в дореформенный период.
Революционный патриотизм декабристов унаследовали революционеры-демократы 40—50-х годов XIX в. Белинский говорил, что любовь к родине должна проявляться прежде всего «в болезненной вражде к дурному, неизбежно бывающему во всякой земле, следовательно, во всяком отечестве». Герцен писал, что вера в силы народа должна пробуждать «желание деятельно участвовать в его судьбах», т. е. активно бороться за его освобождение.
С обострением кризиса крепостнической системы борьба против нее все более приобретала общенародный характер. Все, что было прогрессивного в русской нации, оказалось вовлеченным в это движение. Все, что не примкнуло к нему, осталось в стороне от столбовой дороги нации и по существу утратило всякую идейную связь с ней.
Рост национального самосознания находил свое выражение также и в успехах отечественной науки, и в раскрытии специфических черт русского национального характера мастерами художественного слова, живописи, музыки. Недаром Н. В. Гоголь говорил, что в Пушкине «русская природа, русская душа, русский язык, русский характер отразились в такой же чистоте, в такой очищенной красоте, в какой отражается ландшафт на выпуклой поверхности оптического стекла». А про самого Гоголя правильно сказал Белинский, подчеркнувший, что с его появлением «литература наша исключительно обратилась к русской жизни, к русской действительности».
Но чем ярче проявлялись творческие способности и инициатива русских людей, тем сильнее сказывалась антинациональная направленность всей политики самодержавия, тормозившего экономический, социальный и культурный прогресс русской нации.
Поэтому дворянская прогрессивная интеллигенция, наиболее остро чувствовавшая рост национального самосознания народа, и составляла первую фалангу русских революционеров. Борясь за всестороннее развитие национального гения своего народа, они не могли не ополчиться против тех, кто угнетал народ. | |
Просмотров: 3850 | |